Плихта даже побледнел.
– Какая низость! – воскликнул он. – Можно ли после этого верить женщинам?! Господин Голуб, это уж переходит всякие границы!
– Ладно, – говорю, – подожди меня здесь, я куплю тебе билет в Прагу. Какой тебе класс, второй или третий?
– Господин Голуб, – возразил Плихта, – зачем же бросать деньги на ветер? Я, как арестованный, имею право на бесплатный проезд. Уж вы меня отвезите на казенный счет. Нашему брату приходится беречь каждую копейку.
Всю дорогу Плихта честил эту дамочку. Я никогда не видел такого глубокого и благородного негодования. В Праге, когда мы вышли из вагона, Плихта говорит:
– Господин Голуб, я знаю, что на этот раз получу семь месяцев. А я, видите ли, очень недолюбливаю тюремную кормежку. Мне бы хотелось в последний раз прилично поесть. Четырнадцать тысяч, что вы у меня взяли, это весь мой доход от последнего дела. Могу я позволить себе хотя бы поужинать? Кроме того, мне хотелось бы отблагодарить вас за гостеприимство.
Мы вместе пошли в один из лучших трактиров. Плихта заказал себе ростбиф и выпил пять кружек пива, а я заплатил из его кошелька, после того как он трижды проверил, не обманул ли нас кельнер.
– Ну а теперь в полицию, – говорю я.
– Одну минуточку, господин Голуб, – говорит он. – В последнем деле у меня были большие накладные расходы. Четыре поездки туда и обратно по сорока восьми крон за билет – триста восемьдесят четыре кроны. – Он нацепил пенсне и подсчитал на клочке бумаги. – Потом питание примерно по тридцать крон в день… я должен хорошо питаться, господин Голуб, это тоже издержки гешефта… итого сто двадцать крон. Букет, что я преподнес барышне, стоит тридцать пять крон, это долг вежливости. Обручальное кольцо – двести сорок крон, оно было позолоченное, господин Голуб. Не будь я порядочный человек, я бы сказал, что оно золотое, и посчитал бы за него шестьсот крон. Кроме того, я купил ей торт за тридцать крон. Далее, пять писем, по кроне на марку, и объявление в газете, по которому я с ней познакомился, восемнадцать крон. Общий итог, стало быть, восемьсот тридцать две кроны. Эту сумму вы, пожалуйста, вычтите из отобранных у меня денег. Я эти восемьсот тридцать две кроны пока оставлю у вас. Я люблю порядок, господин Голуб, накладные расходы должны быть покрыты. Ну вот, а теперь пошли.
Уже в коридоре полицейского управления Плихта вспомнил еще один расход.
– Господин Голуб, я этой барышне подарил флакон духов. Заприходуйте мне, пожалуйста, еще двадцать крон.
Затем он тщательно высморкался и безмятежно проследовал в кутузку.
– Совесть! – воскликнул пан Лацина. – Нынче это называют уже не так. Теперь это называется «подавленными представлениями», но это что в лоб, что по лбу. Не знаю, слыхал ли кто из вас о случае с фабрикантом Гирке. Это был очень богатый и важный господин, рослый и крепкий, как дуб; рассказывали, что он вдов, а больше никто ничего о нем не знал – такая уж это была замкнутая натура. Так вот, когда ему перевалило за сорок, он влюбился в хорошенькую молоденькую куколку, всего семнадцати лет, но такую красавицу, что дух захватывало; ведь от подлинной красоты почему-то сжимается сердце, и то ли жалко становится чего-то, то ли великая нежность просыпается в душе, или еще там что-то… Вот на этой девушке и женился Гирке – ведь он был великий, богатый Гирке.
Провести медовый месяц они поехали в Италию, и там случилось вот что: поднялись они в Венеции на знаменитую колокольню, и когда Гирке глянул вниз – а говорят, вид оттуда прекрасный, – то побледнел и, повернувшись к молодой своей жене, рухнул, как подрубленный. С той поры он как-то еще больше замкнулся в себе; перемогаясь изо всех сил, делал вид, будто с ним ничего не происходит, только взгляд у него стал беспокойным и полным отчаяния. Понятно, жена его страшно перепугалась и увезла Гирке домой; дом у них был красивый, окнами в городской парк, – там-то и начались странности Гирке: он все ходил от окна к окну – проверял, хорошо ли закрыты; только, бывало, сядет и тут же вскакивает и бежит к окну – запирать. Даже ночью вставал, бродил как призрак по всему дому и в ответ на все вопросы бормотал только, что у него ужасно кружится голова и он должен запереть окна, чтоб не вывалиться. Жена велела тогда забрать все окна решетками, чтоб избавить его от постоянного страха. На несколько дней это помогло. Гирке немного успокоился, а потом снова начал подбегать к окнам и трясти решетки – крепко ли они держатся. Тогда на окна навесили стальные ставни, и супруги жили за ними как замурованные. Гирке на какое-то время угомонился. Но потом оказалось, что головокружение охватывает его на лестницах; пришлось водить его по ступенькам, поддерживая, как паралитика, а он трясся как осиновый лист и весь покрывался потом; иногда даже сядет, бывало, посреди лестницы, всхлипывает судорожно – так ему было страшно.
Естественно, начались хождения по всевозможным врачам, и, как водится, одно светило утверждало, что это головокружение – следствие переутомления, другое находило какое-то нарушение в ушном лабиринте, третье считало, что это от запоров, четвертое – от спазм мозговых сосудов; знаете, я заметил: стоит кому-нибудь сделаться выдающимся специалистом, как в нем начинается какой-то внутренний процесс, завершающийся появлением точки зрения. И тогда этот специалист говорит: «С моей точки зрения, коллега, дело обстоит так-то и так-то». На что другой специалист возражает: «Допустим, коллега, но с моей точки зрения все обстоит диаметрально противоположно». По-моему, следовало бы оставлять эти точки зрения в прихожей, как шляпы и трости; как только впустишь человека с точкой зрения, он обязательно что-нибудь напортит или, по крайней мере, не согласится с остальными. Но вернемся к Гирке: теперь, что ни месяц, очередной выдающийся специалист мытарил и пользовал его по совершенно новому методу; хорошо, что Гирке был здоровенный детина, он выносил все; только не мог уже вставать с кресла – головокружение начиналось, едва он взглянет на пол, – и вот он сидел, немой и неподвижный, уставясь в темноту, и лишь порой все тело его содрогалось – он плакал.